Есенины о детстве

Профориентация
Есенин. Интуит, этик, интроверт иррационал
Рекомендации для родителей ребенка – Есенина

Есенины о детстве
Олег А.
Елена С.
Ирина В.

Есенины о себе

Елена С.
 
Когда меня в детстве ругали, я не понимала, за что. Задавали глупые вопросы: «Почему ты так сделала?» Да не знала я, почему я так сделала. Например, взяла, покрасила окна канцелярским клеем. И, вот так смотрела со всех ракурсов. Мне казалось – как красиво, просто безумно красиво. Смотрю с одного края, с другого, а там – красота! Иногда так сильно ругали, а меня, хоть убей – я не понимаю, за что. Я слушала, как ругают, а сама думала: «Что может случиться: земля может разверзнуться?» – мне очень хотелось уйти от этого разговора. Я стояла и придумывала разные сценарии выхода из этой ситуации. Лишь бы только отстали.
Я всегда живу с картинками, у меня всегда картинки идут перед глазами. В детстве я себя в картинках видела. У меня вообще мышление картиночное, вижу все в картинках: стою я на лужайке, солнце. Я себе представляю: девочка-колобок катится, дорожка, трава, деревья. Я всегда себе это все представляла.
Если мне что-то не нравилось, и я не знала, что с этим делать, я приходила и пряталась под кровать. Залезала в самый дальний угол, из которого невозможно было меня достать. Я там сидела, лежала и даже балдела.
Я очень люблю плакать. Плачу! Но чтоб никто не видел. Чтобы меня увидеть плачущей – это, я не знаю, что должно случиться. Может меня так воспитывали крепко – никогда свою слабость не показывать. Не могу ничем это объяснить, но просто я плакала. Это было горе, горе без мыслей, без всего. Плакала, плакала, плакала. Это было стихийное бедствие. Сейчас тоже плачу, когда у меня плохое настроение, что бывает крайне редко, я считаю. Муж уходит на работу, говорит: «Я не знаю, что с тобой делать, сиди уже такая». И в детстве также было, я уходила и плакала. Плакала, плакала. Очищение шло, очищение, очищение, очищение. И вот, наконец, картинка: солнце, сразу весело, настроение поднялось.
В глазах окружающих я никогда не должна была плохо выглядеть – я должна была улыбаться и смеяться. Родня начала называть детей моим именем, им казалось, что это залог хорошего настроения. Мне говорят: «Какой ты была ребенок! Улыбчивый, веселый. Упадешь, обдерешься, йодом мажут, а ты стоишь, не плачешь». Никогда нельзя было показывать, что мне плохо. В душе было счастье, если могла что-то преодолеть. Иногда было настолько больно, что ни эмоций, ничего, души в теле не было – она убегала, как было больно, она убегала куда-то в пятки. Было как будто тело отдельно, я отдельно. Главное не заплакать. Я ходила вся ободранная, все коленки. Я падала на болячки, сдирала их, раны становились сильнее, но главное – не заплакать. Но если я одна, то я так плакала, что я не могла сама себя успокоить. У меня мыслей никаких не было, было просто тотальное горе.
Я сейчас уже взрослая. Когда подругу положили на операцию, операцию делали очень долго, мне казалось целый день. Мне когда позвонили, я пришла в такой шок, и как села плакать! Скрыться негде было, это было на работе. Меня успокаивали, потом злились, потом смеялись, потом говорили: «Ты что, все сидишь?» И когда сказали, что все сделали благополучно, я тут же сразу и успокоилась. В плаче идет очищение. Скрытые эмоции, которых очень много – в плаче выходят, и становится лучше, лучше, лучше. Легче, легче, легче и солнце, солнце и солнце появляется в моих картинках.
Детство у меня – одно сплошное счастье: на велосипедах с папой катались, счастливая в лагерь ездила. Одно сплошное счастье.
У меня мама была заведующей детским садом. Я так подозреваю, ее не очень любили сотрудники. И меня, как дочку заведующей, терпеть не могли за то, что молоко мне нельзя, тут же рвота была, если пенка попадала. Мама сразу приходила на кухню и говорила: «Кто? Почему не процедили?» Все наверно думали, что я это делаю нарочно.
Помню, в детстве меня заставляли есть – это очень сильно отравляло все мое существование. Настолько зациклилась я на этой еде. Шел принцип: «Ешь, Ешь!» А ты уже не можешь и не хочешь есть. Напихаешь целый рот и чувствуешь, что еда не проходит, вскакиваешь и бежишь. Из еды я вообще ничего не любила. Я упрямая была. Меня никогда не могли накормить, вплоть, как до сих пор. Я говорила: «Я не хочу, не хочу, не хочу… – пауза. – Я не хочу!!» «Че орешь?» Я умышленно повышала голос, чтобы отстали, потому что так не понимали. Даже сладкая земляника для меня была кислая. Орешки… что там. Было приятно, что давали кулечек. Из еды ничего никогда не хотелось. Чтобы позавидовать на что-то – такого не было. Просто ничего, я не помню ничего, чтобы я любила, кроме конфет. У моей тети конфеты были коробками, мешками. Я их ела, а когда объедалась – меня тошнило, но я все равно их ела. Больше ничего не любила, если только еще молочную кашу. Сейчас мне кажется, что у меня не хватало сил на еду. Я была такой жизнерадостной, мне было весело, весело, а когда я садилась за стол, я тут же уставала. Я жевала, руками держала челюсть. У меня все уставало, я тут же хотела спать, у меня не было сил есть. А меня все спрашивали: «Почему ты не ешь?»
В садике меня самую первую вызывали: «Иди садись ешь, вот тебе первая тарелка». А уходила я самая последняя. Мальчик один в группе мне занимал куклу, пока я ела. Он был большой, толстый, он всегда за меня молоко выпивал, если удавалось подсунуть. Он эту куклу занимал, он уставал меня ждать, и с этой куклой все успевали уже наиграться. Она уже была нафиг никому не нужна, а я еще все не поела. Ну, просто сил у меня на эту еду не было. Я ее не любила, ненавидела. Из всего детского сада была только одна воспитательница, которая говорила: «Выбери, что ты съешь». И вот это одно сплошное зло на тарелках, и я выбирала, что мне полегче съесть. И, если я у других воспитателей вообще ничего не ела, то эту воспитательницу я до сих пор помню. Она говорила: «Съешь только котлету, или съешь хлеб с маслом и сыром». Вкус от еды я не чувствовала. Еда была обязанность. Положено завтракать, и все завтракают, все обедают. Аппетита не было никогда. У меня и сейчас его не возникает. Я забываю есть, для меня это вообще не актуально. Мне надо только счастье в душе, чтобы было хорошо.
Когда мои родственники собирались по праздникам: шли, наряжались, пели песни, танцевали всегда, и мне это безумно нравилось, безумно нравилось. Все было очень красиво, не было пьяных. Вот мои бабушки, родня, праздники: Троица, родительская… Все сидели у бабушки. Я сидела среди них счастливая, они меня все любили. Я сидела среди них, и мне было хорошо. Что-то поела, конфеток поклевала. Они меня ничего не заставляли делать. Мы сидели, они выпивали рюмочку другую и пели песни… А я сидела и балдела, и мне ничего не надо было кроме этой теплой атмосферы. Вообще я за собой замечала, что я вот сяду и как бы прижмусь к кому-то. Иногда смотрю: «Где мое тело?» А оно уже прижалось, пригрелось около кого-то. Со мной давно такого не случалось, а тут к мягкому, доброму прижалась, на ощущениях – моя душа прижалась. Я обожала теплых, доброжелательных людей. Я сидела бы между них и сидела, и сидела бы… Мне говорили: «Что ты уши развесила…»
Я тело не чувствую, я – это, как воздух – раз, и перемещаешься. Я живу одной душой, мне легко, я перемещаюсь. За папу тревога идет, я раз, к нему слетаю в квартиру, посмотрю, у меня такое ощущение, что я даже хожу и вижу.
В детском саду нас на веранду выкладывали спать. И когда нас выкладывали на веранду, я всегда не спала, я летала. Я лежала, но летала – было такое ощущение. Зайду за садик, за домик. Там был домик. Когда я лежала на веранде, я ходила за этот домик мысленно, качалась на качелях. Раскачивалась, раскачивалась, я летала на этих качелях, а сама лежала в койке в это время. Мне нравилось, как качались ветки, как пели птицы. Я до сих пор помню запах, колыхание ветра, какое было, где лежала. Я сейчас это помню, а куда ходила, я просто это воображала.
А сейчас я бывает по дому «слетаю» – вижу: посуду вечером не вымыли.
А тогда мне просто счастье было слетать туда, вот сюда, вот облако увижу какое-нибудь и думаю: «Кто же это? Медведь или котик?» У меня такое ощущение, раз уже и сижу на облаках – и это мягкое, белое: не как перина, это другое чувство. Там было, в облаке, совершенно иное чувство, которое на земле я не испытывала. Там было очень легкое чувство: хорошо, солнце, свет.
Мои тетушки ходили в баню по пятницам и приходили к бабушке, пили чай. Я сидела и смотрела, как они кололи сахар. Я на это могла смотреть часами. Я долго могу смотреть, как люди делают руками.
Я работала копировщицей – это вообще! Больше у меня такой работы не будет. В этой работе уходишь: счастье, невесомость. Ни времени нет, ничего… Работаешь и работаешь – нравится, настроение повышается, прибавка энергии идет.
У одних моих родных было много-много бусинок, материалов каких-то… Все это мной высыпалось, перебиралось, складывалось. Я могла смотреть на каждую, складывать, раскладывать, и мне было очень хорошо, ну просто дурдом какой-то… «На что ты тратишь время? – говорили мне. – Разве так можно?»
Меня заставляли перебирать крупу. Я сидела и перебирала, и перебирала. Вот платили бы за это деньги, я бы с утра до ночи сидела. Во мне все успокаивалось. Это было просто чудесно. Мне очень хорошо, когда спокойно на душе.
После этого я вставала и бежала на улицу. А гулять я любила безумно. Улица – это была вторая родина. Свобода… Я всегда бегала вприпрыжку. Бежишь и прямо, и боком… и по-другому, бежишь, подпрыгиваешь! Это счастье, счастье, счастье. Пока никто не видит, это неприлично.
Потом я поняла, что маму не любят, меня тоже не любят. Я это видела сразу… Я видела, но это не показывала и здоровалась с этими людьми, улыбалась, чувствовала при этом себя какой-то предательницей. Иногда видишь со стороны, как тебя там одарят взглядом (не любят), но я никогда никому не рассказывала об этом, никогда, никому…
Иногда бывает такое – я стою на мосту. Я стою, я разговариваю сама с собой, мне нравится моя тайна. А сама разбегусь, как будто бы вот я стою здесь, а убегу туда, куда-то далеко. Я мысленно разбегусь: бегом, бегом бегу, прыг со всего маху в реку и иду ко дну – а сама стою, читаю. У меня такое ощущение, что это наяву. Я реально так вот делаю. Я туда погружаюсь, погружаюсь, потом выныриваю, стряхиваюсь, как собака, и мне так хорошо! Вот просто безумно хорошо. И живу дальше. Это вот у меня такая двойная жизнь.
Или лежу я на диване – окно желтое, потом оно становится фиолетовым – такой красивый фиолетовый, неживой цвет. Но не совсем неживой. И вдруг, смотрю на себя сверху, а это не я, это человечек: ножки коротенькие, ручки, голова, большие глазки. Думаю: «Надо же какая я!» И дальше лежу. Это меня не удивляет, не раздражает. Ну, вот такой побыла.
Я лица людей не вижу, не запоминаю. Даже когда работала продавцом, люди приходят второй раз, и я только на ощущениях узнаю, а по лицу не узнаю. Ощущения от людей: добрый – злой.
В детстве, в юности у меня были люди желтого, красного цвета – вот как-то вот так. А потом я рассказала это своей тете. Она сказала: «Слушай, перестань заниматься глупостью». Правильно, что так сказала, а то бы я ушла в это. У меня люди были желтые, зеленые. Я сказала себе: «Хватит глупостями заниматься, живи как все!»
Я с детства поняла, что у людей часто маска одна, а истинное отношение к тебе другое: люди смотрят, думают что-то там про тебя. Но у меня к людям не было никогда претензий. Я в мире не видела, чтобы кто-то кому-нибудь очень плохого пожелал. Люди в моем восприятии не такие жестокие, как часто показывают в сериалах или пишут в книгах. Мне кажется, это просто придумки, и в жизни я такого не видела. В жизни такого не бывает. В жизни бывают ситуации, которые, как снежный ком, накатываются, и люди в это уже помещаются. А сами, чтобы они какие-то коварные планы строили – я такого не видела, не чувствовала ни разу и не видела.
Я люблю мечтать. В моих мечтаниях мне хорошо, душевные состояния комфортные.
Я очень любила бывать на природе. Папа говорил мне: «Дочка, земляничка появилась, бери стаканчик». Я прыгала к нему в люльку, и «плюх!» – плюхалась. Я плюхнусь, и мне, кажется, весело. Два, три раза плюхнусь. Мне так нравилось: бамс, бамс, бамс! И едем мы с ним, останавливаемся, набираем немного, поедим, наберем маме. Маме надо привезти всегда.
Или ромашки пошли. Букетик ромашек в вазу наберем, колокольчики с тоненькими стебельками, васильки полевые. Их надо всех по одному набрать. Счастье…
Нравилось ходить по вскопанной земле и собирать васильки. Идешь, а в сандалии песок и земля засыпается. Это чувство было приятное – навсегда осталось. Тепло, земля теплая в ноги засыпалась, потом я садилась, все это вытряхивалось, одевалось. Одно удовольствие.
Я любила брать в руки много маленьких цветочков, например, тысячелистника. Вот и рассматриваешь их, и нюхаешь. Маленькие эти лепесточки, цветочки оторвешь, составляешь их в букетик, травку в них воткнешь. Это была игра: приближаешь – удаляешь этот букетик. И мне просто хорошо и все.
Были родственники, которые меня не любили. Одна уже взрослой сказала, что когда я была маленькой, ей хотелось мне дать щелбан, дать щелбан! А я это слышала в детстве всегда. Злобы у меня не возникало, я чувствовала, что я ей неприятна, от меня хочется ей отмахнуться. Я отходила в сторону, не доверяла, таилась. Я вела с окружающими себя так, как надо было себя вести – ТАК, КАК НРАВИЛОСЬ МАМЕ.
Мне нравилось, когда меня уважали только за то, что ты человек. Я была еще ребенком, ценить меня еще вроде бы было не за что, я со всеми здоровалась, я не капризничала, я не плакала, в истерики не ударялась. Этого ничего не было, и поэтому ко мне хорошо относились. За одной бабушкой я ухаживала, она уже лежала, я ходила к ней полы мыть. Она отщипывала мне от шоколадки: давала иногда две дольки, иногда четыре, а не так, что шоколадку целую. Когда я у нее ночевала, она мне на завтрак жарила яичницу из двух яиц. Они были суперэкономные люди. У меня там осанка выпрямлялась. Они уважаемые люди, когда уважаемый человек говорит: «Красное…» – а видишь, что зеленое, но думаешь: «Ну что же, пусть красное…» Они же уважаемые люди…
В школе. Первая учительница – «любовь всей жизни». Она давно знала мою маму, они были врагами. И я тут же стала получать указательным пальцем по башке. Больно было. Я никому не говорила. Я даже не плакала по этому поводу. Я учила, а она мне ставила тройки. И ненависти к ней у меня, честно говоря, не было. В памяти обиды стираются, забываешь навсегда. Просто этот человек перестает существовать для тебя, просто его нет. Я с ним здороваюсь, но его нет, просто нет.
Так же отношусь с чужими секретами. Взрослой я поняла, что мне говорили по секрету, чтобы я передала начальнику. А мне говорили, у меня в голове как-то все устраивалось – и секрет чужой уходил раз и навсегда. А оказывается, на меня другие планы строили, это я потом поняла.
Я всегда считала, что меня мама не любила. Я сижу, я к ней не прикоснусь. Мы с отцом обнимаемся: «Дочка!» Такое ощущение, что душа в душу вошла, а мама стоит, смотрит. Я подхожу, обнимаю: «Мама, мама, мама!» А душевной близости никогда не было, ничего не было.
У меня всегда были только обязанности перед мамой, а с папой я близка всю жизнь, он меня любит. Когда я была маленькая, я помню: я на диване, а папа несет матрас, чтобы разложить на диване. Я кувыркалась по дивану, чтобы он не успел разложить матрас – и это была наша игра почти каждый вечер. Мама безумно злилась, отец говорил ей: «Да ты что? Да ты что?» А я видела, что она злится, я понимала, что не надо этого делать, а я не могла, мне так хорошо было с отцом. Вот он меня накроет матрасом и говорит: «Ну что?» А я: «Ха, ха, ха!» – как дурочка. Ну, два идиота наверно со стороны, но было очень приятно. В маленьком возрасте я забиралась на колени к отцу, когда он сидел, читал газету. Так расчесывала его волосы, сяк расчесывала, бантики привязывала.
Очень редко я чувствую детей, что они счастливы. Они плачут, душа плачет. Они этого не понимают. В основном душа их тащится, тащится, за родителями, потом смотришь – взбодрился, начинает смотреть, уже как-то и повеселее, идет за руку, а до этого получил кучу подзатыльников. Вот я, тоже самое чувствовала в детстве.
Больше я чувствую душу, тела у меня как-то и нет.
Как я болею? Я не болела практически никогда, раз в год, гриппом, как все. И то, я даже в больницу не ходила. Мне писали бумажку дома, и я шла на следующий день в школу.  
Мама всегда говорила: «Не хватало того, чтобы ты еще болела, да еще и сляжешь! Еще за тобой и ухаживать». Болеть было нельзя просто. Я никогда не болела. Однажды меня положили в больницу, я говорила: «Только маме не говорите, маме не говорите…» И мама пришла. Мама пришла и говорит: «Дочка, дочка!» Я вижу, что это мама, но я ее боюсь и все. Этот ужас, что она меня сейчас будет ругать, она меня убьет сейчас.
Единственно, что спасало, когда я болела – не она со мной возиться будет, а бабушка. И я не болела. Если получалось, иногда, что заболеешь, она мне говорила: «Вот, ты опять заболела, иди в больницу сама, а я не пойду с тобой, мне некогда». Я шла одна. Мне вообще со здоровьем сложно, я слабо ощущаю свое тело. Такого, чтобы я испугалась, что что-нибудь будет с моим здоровьем – вообще не было. Я и сейчас этого не боюсь. У меня ребенок сейчас болеет, мне бы как мозги включить, мне его лечить надо, мне некоторые говорят: «Ты соображаешь?!» Я понимаю: «Надо лечить, надо лечить…» – и не понимаю, что его надо лечить. Я плохо иногда понимаю физическое состояние себя и других людей. Ну и что, что он болеет и температура под сорок, пусть одевается сам. Никогда никому нельзя показывать, что ты болеешь.
В детстве меня многие люди привлекали. Вот был дядя Степа. Пять человек детей, пил, пил сильно. Раньше были агитплощадки, где кино показывали, лавочки стояли. Все надевали теплое пальто по осени, выходили и сидели. Дядя Степа детям говорил: «Что самое главное в жизни? Это дети, это семья». Он был очень добрый.
Еще был дядя Михай. Он, когда напивался, танцевал разные танцы, и на коленки падал, и: «Асса!» – кричал. И на следующий день ему так стыдно было. Я всегда подходила и говорила: «Здравствуйте, дядя Михай!» Я старалась с ним заговорить, чтобы ему не было так стыдно. Мне казалось, что все его осуждают, он был такой добрый – этот дядя Михай, такой добрый, что мне хотелось как-то, ну, загладить произошедшее, что ли. Я всегда к нему подходила, чтобы он не стеснялся. Мне кажется, очень стыдно, когда тебя отругают при всех.
Помню, на базаре продавали ковыль крашеный – вот это хотелось. Ковылем поводить по лицу – это было очень приятно. Мама говорила: «Давай я тебе лучше мороженое куплю! Зачем тебе эта трава?» У меня эти веточки хранились годами. Я улучшала себе ими настроение. Ковыль стоял в вазочке всю зиму, потом мама выбрасывала его, говорила, что пыль одна. Это было счастье – ковыль.
В детстве я день и ночь играла. Очень любила коллективные игры. Шашки, скакалки, прятки, вышибалы. Ходила, всех уговаривала: «Давайте поиграем». С соседними мальчишками во дворе играла в хоккей. Я бы играла и играла. Ни разу первая не останавливалась. Играла в песочнице. Неинтересно было одной даже секретики делать. Сделаешь секретик, и нужно тут же рассказать, потому что одной скучно.
В школу ходила – человек пятнадцать нас собиралось. Я придумывала всякие истории, сказки – рассказывала. Я выходила из подъезда, меня уже там 4-5 человек ждало. Мы шли через парк, дорога была длинная в школу. Целая эпопея была – поход в школу. Я всю дорогу шла, рассказывала сказки, народ меня ждал, когда я расскажу. Я придумывала на ходу. Перед глазами у меня шли картинки того, что я придумывала. Если бы я эти картинки не видела, наверно, так бы не слушали меня. Я жила в воображаемом.
С мамой был один большой протест. Я очень злобно, агрессивно себя вела, сестру била очень сильно. Редко я входила в такой негатив. Мама меня пугает, а я стою, меня хоть убей. Я понимаю, что она от меня хочет, а я не буду этого делать. Постоянный был конфликт. Она говорила: «Ты не сделала задание!» Я говорила: «Сделала!» – «Расскажи!» – «Не буду!»
Приходил отец и говорил ей: «Ты чего добиваешься? Такая агрессия!» При этом душа уходила ниже и ниже в теле. Чернота была. Она меня обижала.
Мне очень нравилась подружка – соседка по лестничной клетке. Мы с ней что-то делаем, бесимся. Мы с ней могли просто прыгать. Мы с ней пекли ириски, открывали окна, высовывались в окна во двор – второй этаж. Это счастье, одно сплошное счастье.
Иногда я говорила: «Наташ, слушай, давай иди-ка ты домой. Такое чувство какое-то – мама сейчас придет». Наташка раз, и нет ее. Полчаса, у меня скорость очумелая, я быстро все делаю. Я по квартире пробегу, все приберу, раз – мама приходит. Сейчас Наташе уже полтинник. Она говорит мне: «А помнишь, как ты?! Я до сих пор вспоминаю и всем рассказываю, как ты это чувствовала, что мама придет». Я думаю, что мама тогда только замыслит пойти домой, я тут же говорила: «Наташка, уходи!» Потом мама уходит, я прихожу к подружке, говорю: «Пошли дальше!»
Я ни в чем не уступала маме, а она мне. Потом, в конце концов, забывалось на какое-то время и все успокаивалось. Я была очень упертая и она тоже. Надо было каждой все по-своему, правильно. Мне хотелось все идеально, чтобы все было тютелька в тютельку, красиво-красиво. Надо было, чтобы хвалили, но меня папа только хвалил. Поливали помидоры через день – таскала два ведра воды только так. Папа говорил: «Дочка, помощница ты моя, попутчица, путешественница!» – он меня в люльке мотоцикла возил. Это было счастье.
Жили мы в однокомнатной квартире. У нас у первых появился телевизор, и у нас собирался весь двор. Мне говорили: «Спать!» Они телевизор все смотрят, а я спать должна. Раскладушка стояла в этой же комнате. Я спала в майках брата. Майку натягивала и шла, ложилась на раскладушку. Безумно было стыдно, что я голая, что я в этой старой майке.
Если меня отругает мама при всех – было стыдно, если я расплачусь где-то – было стыдно. Никто не должен видеть слабости, только сильный может выжить в этом мире. Только сильный достоин уважения. Стыдно, что я плохо учусь. Они в институтах, а я не в институте. Но тут же возникала агрессия: «Ну и что? Да, я такая, ну и что?»
Я пошла работать сразу после школы, я материально зарабатывала хорошо. Первый год я работала на конвейере. Я в первый день сделала норму, у меня вообще не было проблем ни с руками, ни с работой. Я с перчаток ниточки срезала. В упаковки – перчатки складывала. Клеила коробки, упаковывала. Такая вот рутинная работа. Я везде успевала. Еще танцевала, пела на работе, девчонки все смеялись, ухахатывались. Потом, когда пошла ученицей копировщицы, я тут же стала норму делать. Ко мне в очередь стояли на копирование.
Зима в детстве – это отдельная история. Зимой я больше всего была одна. Ложилась в сугробы, чтобы тебя никто не видел. Ляжешь – и так это было, до самого взрослого, всю жизнь. Отдаляешь и приближаешь эти звезды: туда, сюда. Я реально их приближаю, летаю среди этих звезд, как птица. Это счастье, душа свободна. Ни тела, ничего нет. Просто прыг, и летишь. Прыг и полетела.
Когда плохо на душе, если успеешь понять, что ты входишь в плохое состояние, то это быстро исправляется – раз, и ничего плохого не произошло. А если ты уже вошел в это состояние, то нужно пережить плохое настроение.
Однажды, когда я была уже взрослой, у меня был очень затяжной депресняк, и я не знала, как оттуда выйти. Тогда я поняла, что я была в это время среди некомфортных людей. Поделиться было не с кем. У меня тогда кончились все деньги, и от меня тогда все отдалились. Мне было реально обидно. Я понимала свою ничтожность, и, с другой стороны, я ее не понимала. Я поняла, что это временно. И когда я пошла на реальную работу, когда повалили деньги – все исправилось. Когда дома в депресняке: это унылость, унылость, унылость. Она все равно на всех сказывалась. Когда пошла, проработала три месяца – деньги повалили, самооценка, прям, поперла вверх. Мне на все стало хватать. Мне вот хватает за все заплатить и на жратву – я спокойна, как танк. Ну, хотелось бы там того, того, того. Ну, нет и нет. Если денег нет – на настроении сказывается. Я десять лет прожила как королева, денег было много, я мужу только пальчиком показывала, и он мне все покупал.
У меня панибратства с людьми нет, и, в то же время, я со всеми в хороших отношениях: «Приходите в гости. Я со всеми дружусь и с грузчиками, и со всеми». Меня спрашивают: «А что скажет Ваш муж?» – «Он у меня нормальный человек. Он человек, а потом уже мужчина, муж…» Я дочери говорю: «Ищи друга себе, друга! Мужчин много, а друг – он один, друга предать нельзя». Ну, в общем, вот такая философия в голове! Причем, всегда это было.
Я люблю когда «кураж прет» – настроение хорошее. Я могу компанию завести: «Давайте!.. повеселимся», – и народ дуреет. В этот момент я чувствую себя большой очень. Энергия из меня может идти безмерная, только я ее не пускаю вширь, я ее пускаю вверх. И когда вверх – народ заводится, а я чувствую счастье. Когда я пускаю энергию вверх, у людей спина выпрямляется, народ становится красивым, интеллигентным. Я чувствую, как энергия вверх идет.
Есенин чувствует эмоциональное состояние человека и может его поменять. Вот приходит ко мне подруга – никакая: «Давай чаю попьем?» – «Давай». Я начинаю суетиться. Энергия ее на полу лежит. Я чувствую это, я вижу. Мы начинаем болтать. Я вижу, что у подруги не все в порядке. Я никогда не спрашиваю. И я вижу, что энергия поднимается, поднимается, поднимается… я это чувствую. Настроение у подруги становится совсем другим. Она уже вся выстроена, хорошенькая, она уходит домой, в нормальном состоянии.
Для меня, чем больше вокруг энергии, тем лучше, тогда я свою выпускаю легко (нужна компания, чтобы выпустить энергию в общении). А когда энергии мало в каком-то помещении, придешь, а там фиг чего, я стараюсь не наполнять своей энергией чужое пространство, зачем лезть со своим уставом, со своими порядками. Я могу управлять своими энергетическими потоками. Если мне не нравится энергия пространства, я могу ее перестроить, но я этого не делаю, потому что мне комфортно самой в себе.
Мне может быть некомфортно от какого-то человека. Что-то человек сказал, я погружаюсь в этого человека. Он говорит, говорит, а я в нем.
Когда люди задают умные вопросы, я думаю: «Зачем задает вопрос? Чтобы показать, какой он умный? Или реально у него так голова думает?» Меня это раздражает, я могу посмотреть так на этого человека, что мне самой не понравится.
Меня в моем доме много – там все мое. Я там делаю, что хочу. У меня вся энергия просто вверх. Мне кажется, что вверх – это красиво. Когда ко мне приходят, что-то делают, говорят… они такие все маленькие… в моем доме. Я иногда сижу, и пространство становится плотным, плотным… Я умею это как-то делать. Я не хочу ни о чем думать. Я не хочу думать, что вот тут кто-то сидит.
У меня в памяти стирается из жизни часто много. Из детства стерлось многое. Из детства я помню томление души, когда тебе что-то говорят: «Надо, надо, надо…» Тебя одевают, повязывают платки, ты идешь как эта чукча, тебе там три или пять лет. Терпение, томление души. Зима невыносима, пальто невыносимо. Надо порхать, как бабочка.
Я шапку стала носить в сорок лет. В любой морозняк ходила без шапки. Одежда должна быть легче, удобней. Тебя сажают в санки, тебя всего укутывают, повязывают – ты сидишь, повязан платок, он мерзнет, промокает. И ты терпишь, терпишь, терпишь. Все детство казалось, что это никогда не закончится. И зима не закончится никогда. Просто это бесконечно. В квартирах холодно, ты в валенках – тяжело. Терпение, терпение, терпение физическое. А воображение мое где-то в картинках, в счастье.  
Года три назад я стала ощущать свое тело – ноги, до этого я не чувствовала своих ног. Я научилась чувствовать свое тело, и сразу поправилась на двенадцать килограмм. Если я вижу животных с крепеньким телом, у меня самой включаются ощущения тела.
У меня сороковой размер обуви. Мне папа всегда говорил: «Дочка, как тебе повезло! Как же ты крепко на ногах будешь стоять! Откуда-нибудь прыгнешь, всегда сумеешь приземлиться хорошо». И все, никаких комплексов. На все минусы папа мне всегда давал плюсы. Я часто тело вообще не чувствую. Я иногда иду и – бац! – в дверь вляпаешься!
Когда ходила беременная, сознание часто теряла. Сядешь и в отключку. Раз и отключаешься, раз и отключаешься! Вижу: дверь стеклянная, окно стеклянное, иду в окно. Одета: куртка, джинсики, кроссовки. И что люди думали? «Наркоманка ломится!» – «Выпила, что ли, девка?» Ориентации нет, тело не чувствуешь, идешь в стекло. Я только недавно научилась чувствовать свое тело.
А боль я чувствовала всегда: искры из глаз, когда больно. Голод тоже чувствую.
Боль я ощущаю, когда она сильная, а до этого не понимаю, болит или не болит. Холод чувствую тоже не сразу. Вот простояла на остановке и так замерзла, что я к утру только согрелась, а до этого стояла и стояла, ничего не чувствовала. Мне говорят: «У тебя что, морозов нет, на себя что-нибудь одень…» Насколько мне холодно – мне непонятно. Есенин – это дети, которых надо кормить, надо одевать. Нужно очень тактично, умело все это делать. И еще не нужно из детей делать дураков. Вот из меня всю жизнь делали дуру. Например, говорили: «Леночка, скажи, как называется столица нашей родины?» Смотришь на них и говоришь: «Москва». «Ой, какая ты умная!» Я думала: «Какие дураки! Что уже я этого не знаю?»
Надо ребенка больше уважать. Лучше бы книжку почитали, сводили куда-нибудь в интересное место.
В детстве у меня была природа, настроение, двор, игры, а интересное и познавательное не помешало бы. Репетитор какой-нибудь – мне всегда хотелось. Рисовать, физически развиваться. Ручки тоненькие, бантики, а по канату я лучше всех в школе взбиралась. Папа сказал: «Кожа, да кости, а кому-то нужна будет». Все, я на всю жизнь усвоила, что нужна.
Я вообще не понимала, как это: «Нет женихов!» Мне было 24, мой муж у меня был седьмой. Мальчишки настолько у меня были в друзьях и подругах, звонили, переписывались, встречались, в кино ходили, на танцы.
Для меня очень много значат друзья в жизни. Компания – это все, полжизни отдаешь за это. Это все. И когда остаешься без друзей, без парня своего… у меня сознание ехало, крыша ехала. Но показать, что тебе плохо нельзя, это с детства. Никому нельзя показывать, что тебе тяжело. Упала – не плакать, обидели – не плакать.
В компанию нужно приходить и говорить: «Здравствуйте!...» И тебе все: «Здравствуй!» Все тебе радуются.
Из детства состояние счастья помню: «Дочка, ну иди к нам! Ну, расскажи, какой сон ты сегодня видела». Мне и взрослой общение с добрыми, искренними людьми очень нужно. Я вообще бы не вылезала из компаний, из общения. Я вообще могла бы коммуной поселиться, и по графику еду готовить. И обязательно должна быть честность и преданность, как у собаки. 
В детстве было: друг Юрка, подруга Наташка, и меня никто никогда не предал. Я сама никогда не говорила в детстве лишнего – никогда. Никогда не передавала сплетни. Это было предательство. В детстве я была жестокая. Чуть что не по мне – стукнуть! Вот сестру… я чувствовала, как она меня предавала. Другим девчонкам кукол рисовала, а мне нет.
Отец говорил: «Против силы есть только сила. Не дашь сдачу, получишь второй раз». Меня брат стукнет – я лезу на рожон. Он говорит: «Ленка, я тебя сейчас откину, ты же получишь!» – «Да хоть убей, а сдачу я тебе сдам». Ну, как же не сдать?
Вот в детстве бегу домой в туалет. Брат дверь закроет и говорит: «Пой интернационал, а то не пущу в квартиру». Я прыгаю, пою. А потом бегу со всей силы, тело не чувствую, чтобы его стукнуть. Он обидел – надо. Бьюсь насмерть. Это должно быть искренне, открыто, не исподтишка. Когда повзрослела, уже мозгов стало хватать не бросаться, а так вот слово нельзя мне было сказать: «Ленка – дура». Полезу драться – мне все равно. Я могу стирать память, обиды, чтобы мне не было обидно перед окружающими, что я могла в это вляпаться.
Я стерла обиды на маму, обиды первой любви. У меня не осталось вообще негатива никакого. И я вышла в мир, в свет…
Мне говорят: «Ленка, какая ты бесстыжая… Так вы с мальчиком дружили восемь лет. Ходили, за ручки держались, в одном классе учились, в одном дворе жили. Любовь неземная была… Не ходили, а летали как голуби. И вообще даже не поплачешь, даже не переживаешь. Ну, ты нахалка!» Мне такое прямым текстом говорили, а что уже думали, не знаю. А я думала: «Посудачат и все». Стирается в памяти, как будто не было. И в детстве также: вот тебя обижают, обижающий – стирается, и нет его. Как будто я не жила это, это было не со мной. Это даже невозможно вернуть.